В нашей местности зимы обычно стесняются снега — сыплют его робко, будто извиняются. Бывало, и на санках не покатаешься, и на лёд не станешь. Но та зима взялась всерьёз: сугробы вросли в землю по колено, а весна, словно застенчивая невеста, всё откладывала свой приход. Пока однажды не хлынула талыми водами, смывая зимнее упрямство.
Первая плотина — та, что у села — захлебнулась первой. Речушка, обычно сонная и узкая, раскинулась вширь, задиристо бурля льдинами. А мы с Валей, моей одноклассницей, шли из школы и оказались по одну сторону стихии, а дома наши — по другую. Красиво бушевала река; глаз не отвести от мощи, сметающей всё на пути. Так приходят настоящие перемены — не вкрадчиво, не постепенно, а с грохотом, с шумом, с размытыми берегами привычного. Со всех пригорков потекли ручьи, сбегая в наши три пруда в ряд, устроенные когда-то с помощью запруд и труб для разведения рыб и водопоя скота.
Мы не знали о стихии и пошли домой по обычному пути — к переправе. На другом берегу стояли наши отцы — мой и Валин. Были разные пути: вернуться, спуститься к трассе и обойти по автомобильному мосту; попытаться перейти по плотине или остаться ночевать в селе. Кричать через шум реки было бессмысленно — не разобрать слов. Так кричат и не слышат друг друга, как бывает и в жизни, когда каждый говорит на своём берегу, изо всех сил, но грохот обстоятельств заглушает всё. Отцы жестами показали нам: идти на плотину.
До первой плотины мы дошли, но переходить не решились — вода не только переливалась через край, но несла льдины. Было страшно. Мы представили, как нас уносит вниз по течению. Но страшнее, кажется, не попытаться, чем утонуть. Мы, как мокрые воробьи, обсуждали: стоит ли клевать «жизненное зерно» под кошачьим взглядом судьбы. Мы смотрели на отцов и поняли: идти выше, ко второй плотине.
Дорога к ней была трудной. Дороги всегда трудные, если ты идёшь в неизвестность, если за спиной — детство, а впереди — что-то похожее на взрослость, и нет в руке другой руки — твёрдой и уверенной.
С холма ко второму пруду спускался яблоневый сад. Под деревьями земля ещё держалась, а междурядья — вспаханные с осени — стали вязкой, непроходимой жижей. Я начала отставать, Валя шла увереннее. Расстояние между нами росло, и было очень обидно, что тебя покидают в такие минуты — словно вдруг стало понятно: у каждого свой путь, даже если вы начинали его рядом.
А как бы повела себя я на месте Вали? Подождала бы? Повернулась бы? Или тоже пошла бы быстрее, спасая себя? Нет ответа.
Ноги путались, хотелось остановиться, сесть. Темнело.
На другом берегу разлива всё ещё виднелись наши отцы. Валин — далеко впереди, мой, с больной ногой, отставал. Вдруг я услышала, как мой папа крикнул:
— Повесь портфель на яблоню, потом заберу!
Но портфель был полон: учебники, тетради, задания. Я не могла его оставить. Жалко было, как жаль незавершённые дела — они были частью моего порядка и смысла. С ними я была не просто измученная переходом, испачканная и мокрая девочка на междурядье, а ученица, почти взрослая. Да и невозможно, хотя сил почти не оставалось.
Я почти тянула портфель по грязи, останавливаясь и делая шаги с усилием. Видела, как Валя добралась до плотины, встретилась с отцом, и они пошли дальше, не оглядываясь. Было радостно за них… и горько оттого, что меня будто оставили в этом поле — не только физически, но и по-человечески. Это чувство потом не раз возвращалось — когда кто-то спешил жить, а я отставала, застревала в своих «грязях», в сомнениях, в нежелании бросить «портфель» с невыполненными заданиями.
Наконец мы с папой встретились. Но идти дальше не было сил. Хотелось есть и пить, глаза слипались. Я подумала: вот лягу сейчас — и пусть.
— Ну что, командир, будем прорываться? — сказал папа. Он периодически ел снег — разгребал слежавшийся сугроб и доставал чистый, крупкой. А мне не позволил:
— Простынешь. Подожди.
Я мечтала о горячем чае, но вместо этого получила истории из его жизни. Времена были трудные — за корову в пашне могли и в тюрьму посадить. Он однажды уснул на меже — и коровы ушли. И вдруг, как во сне, старая женщина подошла и сказала:
— Сон — ворог, парнишка! Сон — ворог!
Коров он отогнал, а никакой женщины нигде не было.
— Может, ангел был, — тихо сказал папа. — А может, совесть.
Рассказывал, как играл в пьесе Леси Украинки роль «Того, кто гребли рвёт». Так и говорил со сцены: «Я тот, кто гребли рвёт!»
— А, так вы знакомы? — смеялись. — Не уговорил остановиться!
Я слушала. Хоть было холодно — от его слов становилось тепло. Он вёл меня не только по весенней грязи, но и через усталость. Может, с тех пор я знаю: дом — это не стены, а человек рядом. Тот, кто делится историей, когда у тебя даже нет сил её слушать, но ты всё равно слушаешь.
Мы брели, спотыкаясь и смеясь. Папины байки обволакивали теплом. Мы тащили на себе всё — портфель с невыполненными заданиями, папину больную ногу, страх перед бурлящей водой.
Мы шли. Двое — в длинном переходе к весне. Мы преодолели — и грязь, и страх, и одиночество, — и вышли уже немного другими. Где-то меж льдин и прошлогодней листвы пробивалась та самая весна, ради которой стоило идти.